Головна » Статті » ЛІТЕРАТ. ПРИДН. |
Анатолій ЛИПИЦЬКИЙ
Анатолій ЛИПИЦЬКИЙ Липицький Анатолій Григорович народився 12 серпня 1933 р. в м. Кривому Розі Дніпропетровської області. Закінчив Криворізький гірничо-рудний технікум. Пише російською мовою. Автор книжок “Амгуэмская переправа”, “Пересечения”, “Оглянись в пути”, Ожидание любви”.
Редактор літературного альманаху “Саксагань”. Рассказы. СВОБОДНЫЙ НЕВОЛЬНИК До последней минуты не верилось, что это — отъезд. Дрожащей рукой сжимая торбу, в которой были собраны его убогие пожитки и самое дорогое — исписанные тетради дневника, — он шагнул с берега на борт небольшой парусной лодки. Сколько раз, бывало, глядел он с тоской и завистью на паруса идущих в море лодок и судов. И вот теперь страшно поверить в свое освобождение. Он отвел взгляд от воды и оглянулся. В лицо повеяло жаром раскаленных песков. Солнце упало за край моря, ночь наступала быстро, но из пустыни продолжало нести потоки перегретого воздуха и мелкой, въедливой пыли. Хозяин лодки, прикрикнув на зазевавшегося рулевого, прошлепал босиком по белым доскам палубы, ловко поднял видавший виды парус. — С Богом. — сказал рыбак. — С Богом, Григорич! Шевченко нерешительно взмахнул рукой в ответ на прощальные возгласы с берега. Радостно затрепетал парус, наполняясь горячим ветром. Лодка рванулась навстречу бегущим волнам, и между кормой и бревнами причала стремительно стало вырастать черное пространство колышущейся воды. Казалось, уплывает берег, а не парусник. Маячили на берегу провожающие — как безмолвные, проклятые кемто тени, как птицы с обрубленными крыльями, глядели они с безысходной тоской вослед паруснику. А ветер уносил утлую ладью все дальше от берега, и вскоре тени возле причала, и батареи на скалах, и сами скалы — всё слилось в темное подножие далекой горной гряды, светлеющей в сумерках над бескрайним морем. С плеском опускался нос лодки в волну, рассекал ее, вздымая брызги, зарываясь в пенящуюся воду, и снова взбирался кверху. И пригрезилось освобожденному Кобзарю, что не горькое Каспийское море брызжет каплями влаги, а шумит под днищем парусника днепровская волна, перекатывая с берега на берег светлые украинские зори. Веет прохладой от склоненных к воде плакучих ив и от влажных левад, темнеющих за ивами. А слабый ветерок приносит издалека, от села, едва слышимую песню девчат. Шевченко опустился у борта на отполированную ногами рыбаков палубу, прислонился спиной к своей торбе, устало прикрыл глаза. Ощущение свободы не приходило. Сердце сжималось от дурных предчувствий. А мысли все были там, на воле, на Украине, куда ему не разрешили возвращаться. Лодку слабо качало, и он незаметно погрузился в дрему. Ему привиделась встреча, о которой он давно перестал мечтать: она была так же немыслима, как возвращение в юность. Он увидел себя в старом парке, на аллее, по которой навстречу ему шла женщина. Он знал, кто это, но годами выработанное умение сдерживать себя оказалось сильнее желания броситься к идущей с протянутыми руками. — Добрывечир, Тарасе... — Здравствуй, серденько моё. Ты узнала меня? — он видел себя как бы со стороны: в мятой шинели, сгорбленного, бородатого, схожего с убогим лирником из Мотронинского монастыря. — Узнала... — ответ ее был еле слышен. Она казалась прежней — юной, невысокой, стройной, в белом одеянии и кружевах вокруг высокой шеи. И в глазах ее утопала та же печаль и тревога, нерешительность и боязнь, как всегда в часы их редких встреч украдкой. — Ты помнишь, моя чернобровая? Не забыла? Молчишь... А я не забыл и не забуду уже до смерти. И Рудки, и этот парк, и твои глаза... Что же ты уходишь? Зябко прикрывая плечи прозрачной накидкой, она отвернулась и стала исчезать. Тарас открыл глаза. Над Мангышлаком падали звезды. Они гасли, не долетев до земли, истоптанной ботинками казарменных каторжан, рассыпаясь мириадами брызг. Ветер бездумно теребил короткие седые волосы вокруг полысевшей головы поэта. Соленые морские брызги прятались в затвердевших от яростного солнца морщинах на лице, скатывались на жесткое сукно потрепанной солдатской шинели. — Тарас Григорич! — подошел хозяин лодки, крупный седой мужчина лет пятидесяти, давний знакомый Шевченко. — Тут у меня парус старый, укройся, замокнуть можно. — Спасибо, Захарыч. Шевченко прикрыл колени парусиной. Рыбак присел рядом, раскуривая глиняную трубку, заговорил, искоса поглядывая на своего пассажира. — Тревожно тебе, маешься? Ты не загадывай, как оно сложится, не надо изводить себя. Поверь, что все худое осталось там, в крепости. Ты — вольный человек. — Ох, Захарыч, Захарыч, — Шевченко покачал головой. — Не оттого я маюсь, друже мой, что поверить не могу в свою свободу. — Он помолчал, словно прислушиваясь к себе, продолжил: — Свобода... Где она? Если в сердцах наших, то я всегда был свободен. Хотя впервые познал этап еще в тридцатом, когда шел в лютый холод с господским обозом из Варшавы в Петербург. Было мне тогда шестнадцать годков. А не смог мой жестокий и жадный хозяин заставить меня не мечтать, не рисовать, не видеть вокруг всё — и красоту, и убожество. Не смог, понимаешь? — Да-да, — согласно кивал рыбак. Шевченко вздохнул тяжело, растирая ладонью левую сторону груди под шинелью, прошептал: — Горькая та свобода, при которой остаются рабами мать твоя, сестра, друг... Молчал рыбак, посасывая потухшую трубку. Шумела вода за бортом лодки, плескалась в крепкие просмоленные доски, разносила по сторонам осколки звезд. На следующий день море совсем успокоилось. Слабый ветер гнал лодку к Астрахани, с каждым часом приближая освобожденного поэта к самому заветному. — Неужели, — шептал Шевченко, — неужели это правда? И я скоро буду в Петербурге, увижу милые сердцу лица, войду в мою прекрасную Академию, услышу волшебницу-оперу?.. Прислонясь к мачте, часами глядел он на море, над которым бродили прозрачные облака. Исчезла за горизонтом черная гряда гор, семь лет служившая заключенному в Новопетровский форт Кобзарю границей мира на востоке. Он и раньше не любил, не признавал шумного безделья. А после десятилетнего постоянного надзора и казарменной жизни, настоящим раем казалось ему уединение, близость к бескрайнему морю, небу. Никто не перебивал мысли, и он всё думал и мечтал. “Из Астрахани в Нижний — тридцать дней по Волге. Из Москвы в Петербург — двадцать два часа поездом”, — прикидывал, когда прибудет в столицу. Он уже видел себя в мастерской над заготовками для акватинта. Он мечтал о стихах, которые теперь-то потекут свободнее, проще, сильнее. — Старый дурень! — говорил он себе, — одумайся! Жизнь прожита. К чему эти юношеские надежды? И сам себе отвечал: — Надежда... Это — самая нежная, постоянная, до гробовой доски неизменная нянька-любовница. Ночью приходили воспоминания. Смутные видения детства. Больше всего детства, как знамение вновь начинающейся жизни. В глухих зарослях терновников — влажные овраги. Левады с цветущими картофелем и подсолнухами. Таинственные опушки Кульбашева леса. Будто вырезанные из дерева и обожженные на лесных кострах — лица монахов в Мотронинском монастыре. И там же безымянные надгробные плиты на могилах гайдамаков. Колышущееся марево над степью, цветущие вишни, безнадежный плач женщин вслед уходящим в москали сыновьям. Щемящая душу нежность, ласковые тихие слова, протяжная грустная песня над засыпающей Ириной — это мама. Тщетно пытается он вспомнить ее лицо, уловить в тайниках памяти дорогие черты. И молча, тяжко плачет от жалости к ее короткой горемычной жизни, к своему горькому сиротству. Качает на едва заметной морской волне лодку. Светлеет на востоке небо. Сон и действительность теряют границу. Тарасу начинает казаться, что лежит он на пахучем сене, скрипят чумацкие возы, фыркают волы и медленно плывут в небесной бездне огромные яркие созвездия. А рядом — рукой дотянуться — спина отца. И будто говорит отец, не оборачиваясь: — Довезу тебя, Тарас, до Грузовки, а там уже и сам пойдешь. Такая твоя доля, одному идти. Тарас поднимается, садится в сене, ему страшно, он не хочет идти один, в темноте. Робко и умоляюще трогает отца за рукав серяка. Но оборачивается не отец. То — Михаил Семенович Щепкин. Он усмехается своей доброй улыбкой и говорит: “Давай заспиваем нашу”. И первым начинает приятным баритоном: “Ой, зийды-зийды, ясен мисяцю, як млыновое коло...” На третий день спокойного плавания парусная лодка, в которой плыл Шевченко, прошла извилинами Волжской дельты к причалам Астраханского порта. Вечернее солнце золотило пять куполов огромного собора, господствующего над городом. Узкими кривыми улицами сбегали к самой воде расшатанные домишки. Неслись запахи рыбы и речного ила. У причалов неспешно прохаживался полицейский. Поэт распрощался с рыбаками, выгрузил ящик с книгами на причал, вскинул торбу на плечо и стал оглядываться, отыскивая глазами извозчика. — Кто такой будешь?! Откуда и куда едешь? — раздался за спиной властный голос. Шевченко вздрогнул и обернулся. В двух шагах от него стоял полицейский, настороженно ожидая ответа, зорко оглядывая истрепанные одежды солдата, схожего на беглого. — Художник Шевченко. Еду из Новопетровского в Петербург. — Документ! Он молча достал, осторожно развернул и подал отпускной билет, выданный майором Усковым. Толстые холеные пальцы полицейского хищно сжимали документ, и Шевченко понял, что сейчас произойдет самое ужасное. Окажется, что Усков отпустил его ошибочно. Подъедет арестантская кибитка, его затолкают внутрь и снова, через горы и степи, повезут в проклятую неволю, и опять потянутся невыносимые годы безумной тоски. Полицейский медленно, вполголоса читал: “...по высочайшему повелению уволен со службы и ныне, по желанию его, отправлен на местожительство свое в город Санкт-Петербург. — За что были в ссылке, господин художник? Поэт прижал к груди драгоценный пропуск, безмолвно, безумными глазами глядя на полицейского. “За что же был я в самом деле столько лет бессловесным рабом, каторжанином? — спросил сам у себя Шевченко, потрясенный мелькнувшей угрозой нового ареста. — За что? За разбой? Убийство? За несчастное мое детство подзаборное, за любовь мою поруганную? За то, что больше жизни люблю обворованную, замученную родину мою?..” — За сочинение возмутительных стихов, — побелевшие губы сами прошептали привычную на всех инспекторских опросах формулировку приговора. Глядя в спину уходящему полицейскому, Шевченко продолжал повторять дикие слова, и вдруг ему стало казаться, что гулкое эхо подхватывает этот шепот и разносит его стоголосо по свету. — За сочинение возмутительных стихов! — несется ужасный приговор к равелинам Петропавловской крепости в Петербург, к поросшим камышами берегам пустынного Арала, к унылым скалам Новопетровского форта. — За сочинение возмутительных стихов! — гремят на плацу барабаны и топают в ногу сотни солдат. — ... возмутительных стихов!! — бушует, пенится на каменистых порогах, ревет и стонет широкий? Днепро. БЕЛАЯ НОЧЬ НАД ФЬОРДОМ Эдвард, сын британского консула в Бергене, сидел на уроке истории и откровенно скучал. Учитель рассказывал о королевской семье, перечислял имена предков и наследников, а мальчик пытался уловить какой-то ритм в этом потоке фамилий и имен, которые надо было запомнить и знать. Он легонько отбивал ногой такт, но фамилии были разные по длине, и ничего не получалось. Учитель настороженно поглядел на класс, услышал хлопки по полу, и Эдвард прекратил неудачные попытки. Голос учителя вновь заполнил пространство класса, а Эдвард ушел от этого голоса в созерцание черных скал, чернеющих вдали за окнами. Там гнездятся чайки, устраивают голосистые споры, а море у подножия скал накатывается прозрачной волной, шевелит длинными лентами морской капусты. Если прислушаться, можно уловить звон ручейков, стекающих с камней, когда волна, отхлынув, уходит. А еще в древних соснах, вросших корнями в расщелины скал, поет ветер. Эти песни напоминают мамины колыбельные – они протяжны и ласковы. Конечно, если ветер не сердится, не треплет от злости ветви, не пытается сбросить вниз камни. Протяжная мелодия зарождалась ощутимо и ясно. Эдвард машинально двигал рукой по воображаемым нотным строчкам, записывая музыку. Сосед по парте толкнул его локтем под бок, шепнул: «Перестань!» Эдвард увидел, что учитель направляется к их парте, сердито шевеля усами, выговаривая четко слова: —… некоторые ученики не умеют слушать внимательно. Мало того, что они опаздывают на уроки, их еще и не интересует история нашей родины. Ну-ка, мастер опаздывать, — он остановился у парты м обращался к Эдварду, — назови мне короля Швеции, который правил в период Ливонской войны. А? Эдвард встал, испуганно глядя в лицо учителю, и прошептал: — Я … забыл. — Эх, ты, забыватель главного! Слушать надо урок, а не заглядывать в окно. Сосед по парте толкнул коленкой Эдварда и сказал громко: — Господин учитель, он музыку сочиняет. — Что? Сочиняет? Этого еще не хватало! В классе засмеялись. Все знали, что Эдвард хорошо играет на фортепиано, на уроках музыки его хвалили, но сочинять… А учитель, оглядев смеющихся, обратил взор к виновнику смеха и спросил с издевкой: — Так ты сочинитель? Эдвард молчал. Домашняя обстановка, где звуки фортепиано были так же естественны, как говор морского прибоя, как птичий говор в саду, казалась мальчику отторгнутой далеко и надолго жестокой насмешкой. Холодный взгляд учителя, равнодушный смех соучеников — все это огорчало и обижало. Ведь ничего плохого он никому из них не сделал. А что музыка живет в нем, звучит, влечет к себе, — разве это кому-то мешает?.. — Вот его музыка! — сосед по парте раскрыл тетрадь Эдварда и вытащил вложенный нотный лист с записанной вчера мелодией. Эдвард хотел показать его учителю музыки. Историк выхватил листок, изумленно уставился в нотные знаки, затем смял в руке и бросил на пол. — Стыдно, господин забывака! На моих уроках не желаю даже слышать об этом! Чтоб это было в последний раз! Музыка!.. Баловство это! Стыдно! Историю учить не желаешь, а эти закорючки ставишь на бумаге. Кому это нужно? Почему ты молчишь? Эдвард поднял голову, и его синие глаза засветились глубинной радостью. — Музыка нужна всем, господин учитель. — Вот как? Всем? Ну-ка, поднимите руки те, кто считает, что музыка важней истории. Гляди — ни одного. А рыбаку нужна? Пастуху? Воину? Ты — бездельник! Можешь так и передать своему высокопочтимому отцу. Бездельник! Учитель отошел к доске, сел на стул и, победоносно окинув взором класс, продолжил называть фамилии королей, придворных, полководцев, которых обязательно надо было знать, чтобы слыть образованным, культурным человеком. Эдвард сидел, пытаясь вникать в слова, произносимые учителем, а в голове звучали аккорды — недобрые, сердитые звуки, от которых начинала болеть голова… Дома Эдвард забывает о всех неприятностях и конфликте с учителем истории. Он попадает в иной мир — ласкового внимания, доброты и, конечно, музыки. Мама играет на фортепиано, учит и обоих сынов — старшего Джона и Эдварда. Эдвард гордится мамой — она выступает с концертами в Бергене, ее игрой восхищаются знатоки, прочат ей известность далеко за пределами города. Но мама не может никуда ехать: пятеро детей мал мала меньше окружают ее, как цыплята наседку. Она играет на фортепиано и дома, но — в редкие свободные минуты или в воскресные дни. А Эдвард просто не может без музыки. Он фантазирует вслух, речитативом, а из-под пальцев его, чуть прикасающихся к клавишам инструмента, льются звуки. Что в них? Голоса птиц, шум прибоя, песня пастуха, его зов? По небу проплывают облака, они похожи на древних викингов, идущих в бой под звуки марша. И впереди — предводитель, могучий и непобедимый, как океан… И снова надо идти в школу. Идти далеко, из-за города, где летом живет их семья. Эдвард шагает по дорожке, любуясь голубым небом и его отражением в спокойной воде фьерда. Вон две парусные лодки легко скользят по водной глади, издалека они кажутся совсем крошечными. И сосны вдали уменьшились до размера мизинчика. А стадо овец, которое уводит к пастбищу пастух с собакой, сбивается в сплошную массу, и только слышны негромкое блеянье да звонкий голос пастуха: «О-ле! Пошли, пошли!» С моря дует прохладный ветер, и, словно занавес в театре, на скалы надвигается пелена тумана. И уже камни кажутся прячущимися в засаде воинами, а рожок пастуха звучит, как зов не потеряться в тумане. Эдвард останавливается и долго глядит на смену декораций, на прячущиеся в туман очертания фьорда, овечьего стада, домов Бергена. Все становится призрачным, колеблется. И музыка, которая рождается в голове Эдварда, нестройная, тревожная… Он приходит в школу, когда урок уже начался. Робко стучит в дверь и заходит в класс. — Извините, господин учитель, начался туман, я чуть не заблудился… Класс смеется. У Эдварда вечные опоздания, и всякий раз с ним происходит что-то необычное. Смеется и учитель. Он предлагает сесть и говорит: — Ты, наверное, станешь писателем. У тебя такая богатая фантазия. Ты бы бросил свои занятия музыкой, а? Эдвард молчит. Он не может объяснить учителю, что музыка живет в нем, даже когда ему хочется передохнуть. Она сильней его.. Прошли годы. Много лет. В Бергене проходил музыкальный фестиваль. Со всей Норвегии съехались лучшие музыкальные коллективы и исполнители. Тысячи слушателей восхищались мастерством музыкантов и произносили с гордостью имя организатора этого праздника — знаменитого композитора Эдварда Грига. А он, устав от праздничной шумихи, утомленный выступлениями и годами, вышел в последний фестивальный вечер один на улицу и зашагал к окраине. Слабый ветер с моря шевелил поредевшую седую шевелюру композитора, охлаждал разгоряченное его лицо. Проходя мимо школьного здания, темнеющего глазницами неосвещенных окон, Григ вспомнил встречу с учителями и учащимися, свой портрет на стене, слова директора: «Гордость наша и слава, композитор Эдвард Григ учился в нашей школе». Ему тогда вспомнился давний урок истории и тот разговор, когда учитель спрашивал у класса, нужна ли кому-нибудь музыка. А теперь славят его имя за то, за что порицали… Григ быстро забывает старую обиду, направляясь туда, где бывал в последнее время нечасто. Городское кладбище встречает его молчанием и покоем. Надгробия, деревья, зеленая трава — спокоен мир ушедших навсегда. Вот и надгробный камень с надписью «Гезина Григ». Более двадцати лет прошло с того печального дня, когда Эдвард проводил ее в последний путь, а в душе не утихает боль от этой утраты. Все, что было в жизни прекрасного, начиналось с отчего дома, от мамы. Ее ласка и внимание, ее забота и умение слушать, ее уроки музыки и вера в будущность сына, — все это жило в сердце Эдварда Грига, словно было вчера. — Мама, — шепчет он над могилой, — ты можешь гордиться моей музыкой: она звучит во всех европейских столицах и даже за океаном. Это ты, мама, дала мне силу и талант, ты заставила меня поверить в себя, в мою звезду. Спасибо тебе, родная… Мне так не хватает тебя. Твоего голоса, твоей улыбки, прикосновения твоей руки. — Эдвард говорит, не замечая, что плачет. — Мне уже трудно жить, мама, я старею, и только память о любви твоей и музыка дают мне силы… Чистое яркое небо горит над фьордом. Стоит белая ночь лета 1898 года. | |
Категорія: ЛІТЕРАТ. ПРИДН. | Додав: alf (19.10.2008) | |
Переглядів: 1852 | Коментарі: 1 | Рейтинг: 5.0/1 | |
Всього коментарів: 0 | |